Литературная судьба Л. А. Мея не была счастливой. Поэт интересный и оригинальный, он тем не менее не был оценен по достоинству своими современниками и скоро после своей смерти был забыт ими. В бурную эпоху 1860-х годов для демократического лагеря Мей был типичным представителем "чистого искусства", к тому же по силе дарования уступающим наиболее крупным поэтам этого направления. Даже близкие Мею литераторы - "молодая редакция" "Москвитянина", затем В. Р. Зотов, Я. П. Полонский - большей частью считали его "голым талантом", отказывая ему в определенном "миросозерцании". В этой судьбе была своя логика, как была своя логика в том, что в наше время, в процессе освоения классического наследия, было пересмотрено творчество этого значительного художника, постепенно стали обнажаться сложные связи поэзии Мея с литературной и общественной жизнью его эпохи.
главные темы Мея - античная и библейская - тоже возникают еще в московский период. Увлечение антологической поэзией в 1840-1850-е годы, через которое прошел даже Белинский, отчасти объяснялось реакцией на преувеличенные чувства вульгарного романтизма. Кроме того, гармонический и спокойный мир "эллинской" красоты, мир "чистых наслаждений" был своего рода убежищем от неприглядной действительности, а иногда и принципиальной позицией поэтов "чистого искусства". Такой принципиальной позиции Мей никогда не занимал, да и от антологического жанра в его поэзии осталось немного, - может быть только эпическое спокойствие и несколько типично романтических стихотворений, посвященных творческому вдохновению: божественная красота побуждает художника к творчеству, делая его сопричастным бессмертным богам ("Галатея", "Муза", "Дафнэ", "Фринэ"). Мея занимают нравы и быт императорского Рима. Мир отнюдь не гармонический, который Белинский, например, считал неистощимым источником трагического вдохновения. Однако до настоящего трагизма поэту подняться не удалось. И это было одной из причин неудачи, постигшей его в "Сервилии". Вялые, холодно-стоические и христиански покорные характеры противостояли развратному Риму и неправой власти. Социальная коллизия поэтому оказалась невыразительной, действие потеряло драматическую напряженность. К тому же Мей (возможно, аз цензурных соображений) заставил своих стоиков искать и обрести поддержку Нерона в борьбе против его приспешников и тем самым погрешил против исторической правды. Драма получилась крайне анемичной в идейном и художественном отношении. Зато небольшая поэма "Цветы" (1854 или 1855), в которой особенности меевских "песен красоте" проявились очень выпукло, имела серьезный успех. Ап. Григорьев, например, с восторгом отмечал самый тон повествования, эпичность его, отдавая здесь преимущество Мею даже перед "певцом Тамары", то есть Лермонтовым. Действительно, автор как лирик не вмешивается в свой рассказ. Только легкая ирония в тоне позволяет почувствовать его присутствие в изображаемом. Своей холодноватой картинностью, яркостью красок, обилием исторических и "местных" подробностей, самой "роскошью" изображения поэма приводит на память картины Г. И, Семирадского. Мей в "Цветах" скорее живописец, чем поэт.
Триклиниум... От праздничных огней Горят богов изваянные лики, Горитцветной помост из мозаики, Горит резьба карнизов и дверей, И светятся таинственные хоры. На раздвижном высоком потолке Озарено изображенье Флоры - В венке из роз, с гирляндою в руке: Склонившись долу светлыми кудрями, Богиня на послушных облаках, С улыбкою весенней на устах, Проносится над шумными гостями, И кажется, лилейные персты Едва-едва не выронят цветы...
Не менее выразительны и другие описания, например портреты Нерона и его гостей или зрелище ночного боя римлян с британцами. Характерно, что в своих стихотворениях на античную тему поэт вообще охотно идет от произведений изобразительного искусства ("Фрески", "Камеи"). Живописная, объективная манера была, вероятно, продиктована Мею его желанием верно передать быт и характер изображаемого народа, тесно связанные со средой обитания. Описательность, или, вернее, картинность, склонность к которой была заметна у поэта еще в юности, получив позднее теоретическое подкрепление, становится стойкой чертой его "высокой" поэзии. Если новые веяния второй половины 1850-х годов почти не оставили следа в "античных" произведениях Мея, то в библейских переложениях (за исключением "Еврейских песен"), жанре, который в русской литературной традиции всегда имел гражданский подтекст, они нашли наиболее ощутимое выражение. Стихотворение "Отойди от меня, Сатана!" (1851) можно считать в этом смысле идейной и поэтической декларацией Мея. Евангельский сюжет об искушении Христа земной властью раскрывается здесь в виде картин древних, сменяющих друг друга цивилизаций, причем поэт возлагает особые надежды на пробуждение еще спящего и скованного морозом Севера (России). Как принято в притчах, современные мотивы обычно вторгаются в концовку произведения (своего рода "мораль"), Гак, связаны с Крымской войной "Давиду - Иеремием" (1854) и "Юдифь" (1856); так, откликается на смерть Николая I одно из самых "радикальных" стихотворений Мея "Эндорская прорицательница" и другие. Мея по-прежнему интересует проблема национального характера и его связи с географической средой. Однако теперь изображение этой среды поражает не столько "роскошью", сколько энергией и точностью отбора деталей.
Истомен воздух воспаленный, Земля бестенна; тишина Пески сыпучие объемлет; Природа будто бы больна И в забытьи тяжелом дремлет, И каждый образ, и предмет, И каждый звук - какой-то бред. Порой, далеко, точкой черной Газель, иль страус, иль верблюд Мелькнут на миг - и пропадут; Порой волна реки нагорной Простонет в чаще тростника, Иль долетит издалека Рыкание голодной львицы, Иль резкий клекот хищной птицы Пронижет воздух с вышины, И снова все мертво и глухо... Слабеет взор, тупеет ухо От беспредметной тишины...
("Слепорожденный")
Совершенно свободны от злободневных ассоциаций только "Еврейские песни". Местный, "восточный", колорит сгущен здесь до чрезвычайности. Он сказывается в изысканных стихотворных формах и затейливых сравнениях, в обилии экзотических названий мест, предметов, растений, специфических для Востока ароматов и т. п. Мей, видимо, видел в Библии прежде всего памятник культуры Древнего Востока, живо ощущал фольклорную основу "Песни песней".
5
Наиболее интересным достижением Мея во второй половине 1850-х годов (не говоря о "Псковитянке") было развитие "субъективного" мира его оригинальной поэзии, единодушно осужденного критикой за отрыв от духовных борений времени. Его упрекали даже в отсутствии "поэтической личности". Однако таковая у поэта, несомненно, была. Его - хотя и суженный, субъективный - мир был гуманен, а потому и общеинтересен, Такие стихотворения, как "Чуру", "Знаешь ли, Юленька", "Зачем?", трогают читателя и в наши дни, от них веет глубокой человечностью. Даже любовные стихотворения Мея 1844 года при всем своем несовершенстве занимали особое место в романтической поэзии этого времени: в них поэт пытался передать оттенки своего собственного, индивидуального, чувства. Во второй же половине 1850-х годов Мею удается достигнуть подкупающей искренности и задушевности лирической интонации. Его стихи как будто не предназначены для печати, это почти всегда естественный разговор с близкими людьми, часто женщинами. Мей свободно вводит в ткань этих как бы домашних стихотворений домашние имена своих собеседниц: Юленька, Катя, Люба. Это было настолько ново в ту пору, что вызвало даже пародии, хотя одно из пародированных стихотворений ("Знаешь ли, Юленька") относится к лучшим произведениям русской классической лирики и очень характерно для манеры и настроений зрелой лирики Мея. Сюжет стихотворения вполне традиционен (воспоминание о юных "грезах"), но разработан он не традиционными средствами. Их своеобразие прежде всего в крайней простоте, в теплой и доверительной авторской интонации. В стихотворении всего восемь строк; между двумя обращениями - "Знаешь ли, Юленька" - только перечисление внешних примет далекой поры. Но в этом перечислении вдруг возникают звучащие ласково-уменьшительно "дачка", "талые зорьки", "Невка", передающие наивность той полудетской поры и растроганность поэта воспоминанием. Не меньшее впечатление, чем простота и искренность тона, производит сдержанность поэта. Он не жалуется. Из текста стихотворения мы знаем только, что живет он не так, как прежде, и что грезы, видно, не сбылись. Но о тяжком настоящем поэта можем только догадываться по той грустной нежности, с которой говорит он о "бывалых веснах", по какой-то стеснительной усмешке концовки: "Глупо!.. А все же приснилося..." На рубеже 1850-1860-х годов в творчестве Мея намечается еще одна линия, говорящая об усвоении поэтом художественных принципов реализма. В его стихотворениях возникают картины живой современной действительности, приближающие произведения этого рода к жанру "физиологического очерка" ("Дым", "Тройка", "На бегу"). Возможно, Мей был на пороге нового этапа своего поэтического развития.
6
"Псковитянка" занимает особо важное место в творчестве Мея и очень значительное - в истории русской исторической драматургии. Хотя Мей остается в этой драме в пределах историко-бытового жанра, здесь нашли отражение такие коренные социальные вопросы эпохи 1860-х годов, как самодержавие и народоправство, власть и народ, власть и отдельная человеческая личность с ее правом на счастье и даже протест. Мей был один из первых серьезных художников эпохи 1860-х годов, попытавшийся поставить в драматической форме эти вопросы: завершение "Псковитянки" относится к 1859 году, тогда как драматические хроники А. Н. Островского и трилогия А. К. Толстого были созданы уже в 1860-х годах. Оба писателя так или иначе учитывали опыт Мея, хотя, конечно, подлинным пролагателем путей для исторической драматургии (в том числе и Мея) был Пушкин. Поэту не удалось последовательно и верно решить выдвинутые жизнью вопросы. Однако мощный общественный подъем 1860-х годов, а также меевский гуманизм помогли ему выразительно и сочувственно показать свободолюбивый дух народа (для него вече - народ), наделить образ Грозного не только чертами мудрого государственного деятеля, но и человека, готового кроваво отстаивать принцип самовластья, человека, равно опасного и для "виновных" и для "правых", В памяти читателя и зрителя остаются прежде всего не народолюбивые декларации Грозного, а страшный рассказ о кровавой расправе его в Новгороде:
Вот целый месяц с Волховского моста В кипучий омут мученых бросают; Сначала стянут локти бечевою И ноги свяжут, а потом пытают Составом этим огненным, поджаром, Да так в огне и мечут с моста в воду... А кто всплывет наверх, того зацепят Баграми и рогатиной приколют Аль топором снесут ему макушку... Младенцев вяжут к матерям веревкой - И тоже в воду...
Глубоко впечатление от четвертого действия драмы, когда в напряжении и страхе ждут вступления царя в Псков его ни в чем не повинные граждане. Не в пользу Грозного говорит и финал пьесы: жестокость царя приводит к гибели его собственную дочь Ольгу и ее жениха Тучу. Смерть Ольги выглядит явным возмездием Грозному. Двойственность заложена и в построении драмы. В ней как бы два конфликта: первый - между народом и самодержавной властью; второй, частный, - между отдельными лицами и деспотом, разрушающим их счастье. Причем исторический конфликт автор пытается решить при помощи частного. Двуконфликтность "Псковитянки" была в известной мере следствием того, что частный конфликт предшествовал в замысле историческому. Драма была частично написана в 1849 году, когда Мея глубоко интересовала проблема национального характера. Отсюда, кстати, необязательные бытовые сцены, идущие от раннего замысла пьесы. Из немногочисленных отзывов, появившихся после опубликования "Псковитянки", наиболее интересный принадлежал Ап. Григорьеву, который сразу указал на противоречивость драмы и увидел средоточие всей пьесы в третьем и четвертом ее актах (вече и въезд Грозного во Псков). Сравнивая Мея и Островского, Григорьев отмечает также, что у Островского быт - это "самая жизнь, самая правда", он нужен писателю, так как из него вырастают драматические конфликты. Быт же в "Псковитянке" не участвует в коллизии и поэтому приобретает чисто этнографическое значение. Характерно, что Григорьев решительно выступил в своей рецензии против С. М. Соловьева, следование которому исказило, по его мнению, образ Грозного в драме. Хотя дело было, конечно, не в Соловьеве, а в самом Мее, в том, почему он продолжает сохранять верность его идеям и через десять лет, совсем в иную уже эпоху. В обстановке складывающейся революционной ситуации охранительные тенденции воззрений Соловьева стали особенно заметными, и это обусловило в эту пору резко отрицательное отношение к нему демократического лагеря. Для Мея же именно концепция Соловьева, который не замечал классового характера государства, оказалась прибежищем во время надвигающейся бури. И все-таки чувством Мей в "Псковитянке" был не до конца с Соловьевым. Можно судить драму Мея с точки зрения современной исторической науки, говорить о степени правдивости психологической и исторической трактовки образа Грозного установленным ныне фактам, но гораздо важнее для нас определить, в какой мере поэт сумел победить здесь консервативные черты своего мировоззрения, в какой мере он служил демократическому движению "сердечным смыслом" своего произведения. И если рассматривать "Псковитянку" с этой точки зрения, надо признать, что действительно третий и четвертый акты - истинное средоточие драмы и что их следует отнести к лучшим страницам исторической драматургии 1860-х годов. Несомненным достоинством "Псковитянки" являются ее язык и характеры. Живой разговорный язык, если не социально, то психологически индивидуализированный, делает ее заметной среди драматических произведений на историческую тему. В ряду созданных в драме образов на первом месте по выразительности стоит сам Грозный, в котором коварство, жестокость, подозрительность довольно убедительно сочетаются с проницательным умом, расчетливостью политика и нежными чувствами отца. Как всегда, привлекательны у Мея женские образы, лиризм которых по-прежнему связан с фольклорной традицией. Кстати, Мею нередко отказывали в истинной народности, называя его произведения талантливыми стилизациями. Но помимо стилизаций, которые действительно у него есть, мы встречаемся и с более глубоким и серьезным восприятием народной поэзии - постижением не только формы, но и духа ее. Доказательством тому служат и созданные им на основе народных песен жизненные и правдивые женские характеры и ставшие распространенными его "русские" песни. Правда, из всего идейного и эмоционального богатства лирического фольклора Мей выбирает сферу преимущественно любовных переживаний, а потому народность его произведений носит односторонний характер. Добролюбов в свое время иронически замечал, что стихотворения Мея, созданные по фольклорным мотивам, написаны "все больше на тему старого мужа и молодой жены". Несколько тонких и верных мыслей высказал по этому поводу В. Крестовский: "...В таланте Мея элемент русского, народного принял не социальный, не современный, а какой-то археологический колорит. Во всех лучших его вещах этого рода вы невольно чувствуете Русь, и Русь народную; если хотите, Русь вечную... да только не Русь современного нам народа".
После смерти Мея его друзья с особой настойчивостью утверждали, что поэт был совершенно равнодушен к обвинениям критики, упрекавшей его в отсутствии мировоззрения и в несовременности. Это не верно. Сохранились поэтические свидетельства того, как Мей тяжко переживал разлад со своим временем и потерю читателя; надеялся, что когда-нибудь его поэзия станет необходимой людям ("Арашка", "Пустынный ключ"). При жизни поэта этого не случилось. Но лучшее в творчестве Мея все же нашло дорогу к читателю. В этом свою роль сыграла и музыка, подарившая вторую жизнь драмам Мея и многим оригинальным и переводным его произведениям. Особенно был популярен поэт среди композиторов "Могучей кучки". Их привлекали в его творчестве простота и задушевность поэтической интонации, подлинно народный колорит его песен, лиризм женских образов драматургии. Эти черты поэзии Мея близки и нам. Мы ценим лирическую и гуманную стихию его таланта, до сих пор сохраняющую свою притягательную силу. "Царская невеста" и "Псковитянка", такие стихотворения, как "Зачем ты мне приснилася...", "Хотел бы в единое слово...", и многие другие, - все это живые факты современной поэтической и музыкальной культуры.