После первого курса Витебского учительского института оказался в эвакуации (1941), работал учителем истории. В 1946 вернулся в Белоруссию,
жил в Минске, работал переплётчиком, художником комбината бытовых
услуг, фотографом-лаборантом в артели инвалидов. Первые стихи датируются 1943; первая публикация в 1982 первая книга вышла в 1990.
Поэзия Блаженного уже в начале 1990-х привлекла к себе наибольшее внимание своей религиозной заостренностью. Питаясь отчасти иудаистской традицией спора человека с Богом, отчасти традицией русского юродства, лирический субъект Блаженного ожесточенно упрекает Бога за страдания слабых и невинных (не только людей, но и животных):
Никому не прощаю обид,
Как бы ни был обидчик мой дик…
Если Бог мои зубы дробит,
Я скажу: «Ты не Бог, а бандит».
— и с той же страстью признаётся ему в любви:
Вот и стали мы оба с тобой, мой Господь, стариками,
Мы познали судьбу, мы в гробу побывали не раз
И устало садимся на тот же пастушеский камень,
И с тебя не свожу я, как прежде, восторженных глаз.
По публикациям рубежа 1990-2000-х становится ясно, что богоборчество
Блаженного, его заступничество за всех малых тварей мира — не
единственный стержень его поэзии: столь же властно на протяжении всего
творческого пути звучит в его стихах эротическая тема. Поздние стихи
Блаженного полны также откликов на волновавшие его явления русской
поэзии и писательские судьбы, причём наряду с проникновенным обращениями
к Марине Цветаевой и Федору Сологубу Блаженный выказывает интерес и к таким значительным, но почти не изданным авторам, как Леонид Аронзон. При общем предпочтении силлабо- тонического стихосложения Блаженный уже в 1940-е гг. успешно обращался к верлибру,
и его вклад в развитие русского верлибра представляется весьма
значительным, хотя публикация ранних верлибров Блаженного оказалась
задержана более чем на полвека.
Несмотря на неучастие в литературной жизни Белоруссии (лишь за
несколько месяцев до смерти Блаженный был приглашен в редакционный совет
журнала «Немига литературная»), Вениамин Блаженный стал в 1990-е гг.
центральной фигурой в русской поэзии Белоруссии, оказав влияние на ряд
авторов, в том числе на наиболее заметного минского поэта 2000-х гг. Дмитрия Строцева.
Я к Богу подойду на расстоянье плача, Но есть мышиный плач и есть рыданье льва, И если для Христа я что-либо да значу, - Он обретет, мой плач, библейские права…
Я к Богу подойду в самозабвенье стона, Я подойду к нему, как разъяренный слон, Весь в шрамах грозовых смятенья и урона, - Я подойду к нему, как разъяренный стон…
Но есть и тишина такой вселенской муки, Как будто вся душа горит в ее огне, - И эта тишина заламывает руки, Когда ничто, ничто ей не грозит извне.
* * *
Сейчас мы, отец, свой отпразднуем праздник, Но только бы в наши дела не вмешался Господь - одинокий и грустный проказник - И спали спокойно в подполье мышата…
Но только б не стали ни дятел, ни петел Мешать нам ни стуком, ни пеньем дурацким - Какое везенье, что я тебя встретил Не где-то, а в нашем родном государстве.
В родном государстве мышей и помоек, Где чешет разбойничью бороду нищий… Но мы свои руки слезами омоем И станем всех праведных постников чище.
Какое везенье, отец, что вдвоем мы Похожи на облик достойный мужчины, И нас не пугают ни грозные громы, Ни писки и визги ватаги мышиной.
* * *
Я больше не буду с сумой побираться И прятать за пазухой крылья нелепо, Пора мне поближе к себе перебраться, Пора мне вернуться в господнее небо.
Пора мне на небо ступить осторожно, Пора мне коснуться лазури устами... Пускай мое сердце забьется тревожно, - Я вновь на пороге своих испытаний.
И в небе разбуженного восторга Шепну я, пришлец, обливаясь слезами: - Ах, вот она, Бог мой, та черствая корка, Что я для тебя сберегал в мирозданьи!..
* * *
Так это меня называли вы птицей, Так это меня называли вы зверем, И сам я казался себе небылицей, И каждому слову недоброму верил.
Я верил и в то, что когда-нибудь в сани Меня запрягут поднебесные духи, И сердце томиться во мне перестанет, И станет невзрачнее крылышка мухи.
Но где бы я не был и с кем бы я ни был, Я где-то в раю обитал со святыми И видел себя я в сиянье и нимбе, - Отверженный всеми и всеми гонимый...
- И если рукою Господь меня тронет, Он тронет рукою далекое эхо: Я тоже когда-то был Богом на троне, - Ах, то-то была мировая потеха!..
* * *
Блеснет господний свет во мраке преисподней... - Господь, - я вопрошу, - не тот ли это свет, Что всюду разлился по милости господней, Которому нигде преграды в мире нет?...
Не тот ли это свет, что пронизает душу, Всем горестным ее соблазнам вопреки, И все ее грехи торчат в душе наружу, Как у зверей торчат разбойные клыки...
* * *
Я, нищий и слепец, Вениамин Блаженный, Я, отрок и старик семидесяти лет, - Еще не пролил я свой свет благословенный, Еще не пролил я на вас свой горний свет.
Те очи, что меня связали светом с Богом, Еще их не раздал я нищим ходокам, Но это я побрел с сумою по дорогам, Но это я побрел с сумой по облакам.
И свет мой нерушим, и свет мой непреложен, И будет этот свет сиять во все века, И будет вся земля омыта светом божьим - Сиянием очей слепого старика...
* * *
Какой-то тайный ход нашел он во вселенной, Какой-то тайный ход, какой-то тайный лаз, И вот рисует сны в пещере сокровенной, Поскольку он теперь посмертный богомаз.
И вот рисует сны, где на горе высокой Стоит высокий храм, а в храме стая птиц Кружит вокруг чела Иконы Одинокой, А купол так широк, что нет ему границ.
Во сне, не наяву взлетели в небо птицы, И каждая из птиц свою избыла плоть, Как-будто их листал, как светлые страницы, Какой-то вешний вихрь, а может сам Господь…
* * *
А я давно живу в том бесноватом граде, Где даже у детей в руках тяжелый камень, Где нищие слепцы не бродят Христа ради, А ангелов-скопцов дубасят кулаками.
В том городе живут лихие горожане, Чьи деды и отцы работали на бойнях, Они поют псалмы и крестятся ножами И целят в лебедей из пушек дальнобойных.
И женщины живут в том городе беспечно, Они творят убой, они всегда при деле, Они в свои дома приводят первых встречных И душат на своих предательских постелях…
* * *
Опять я нарушил какую-то заповедь Божью, Иначе бы я не молился вечерней звезде, Иначе бы мне не пришлось с неприкаянной дрожью Бродить по безлюдью, скитаться неведомо где. Опять я в душе не услышал Господнее слово, Господнее слово меня обошло стороной, И я в глухоту и в безмолвие слепо закован, Всевышняя милость сегодня побрезгала мной. Господь, Твое имя наполнило воздухом детство И крест Твой вселенский — моих утоление плеч, И мне никуда от Твоих откровений не деться, И даже в молчаньи слышна Твоя вещая речь.
* * *
Нет, я не много знал о мире и о Боге, Я даже из церквей порою был гоним, И лишь худых собак встречал я на дороге, Они большой толпой паломничали в Рим. Тот Рим был за холмом, за полем и за далью, Какой-то зыбкий свет мерещился вдали, И тосковал и я звериною печалью О берегах иной, неведомой земли. Порою нас в пути сопровождали птицы, Они летели в даль, как легкие умы, Казалось, что летят сквозные вереницы Туда, куда бредем без устали и мы. И был я приобщен к одной звериной тайне: Повсюду твой приют и твой родимый дом, И вечен только путь, и вечно лишь скитанье, И сирые хвалы на поле под кустом... Родная матушка утешит боль, Утешит боль и скажет так: — Сынок, Уйдем с тобой в небесную юдоль, Сплетем в лугах Спасителю венок. Венок прекрасен, а Спаситель сир, Он кончил с мирозданием игру, Он покорил Господним словом мир, Теперь Он зябнет, стоя на ветру. — Спаситель, наш венок из сорных трав, Но знаем мы, что он Тебе к лицу, И Ты, как нищий, праведен и прав, Угоден Ты и небу, и Творцу. Стоишь Ты на печальном рубеже, Отвергнут миром и для всех чужой, Но это Ты — велел Своей душе Быть миром, и свободой, и душой.
* * *
И не то, чтобы я высотой заколдован от гроба — Знаю, мне, как и всем, суждено на земле умереть, Но и смертью я Господом буду помечен особо И, быть может, умру я не весь, а всего лишь на треть. Только руки умрут, только руки — приметы бессилья, Что с бескрылою долей моею навеки сжились, Но зато вместо рук из ключиц моих вырастут крылья — Вот тогда-то меня не отвергнет вселенская высь... Только высь! Только высь! Я о выси мечтал, как о небе, Я о небе мечтал, как о Боге, — и вот высота Заприметила мой одинокий скитальческий жребий, — Где-то птицею стала земная моя суета...
* * *
На каком языке мне беседовать с Богом?.. Может быть, он знаком только зверям и детям, Да еще тем худым погорельцам убогим, Что с постылой сумою бредут на рассвете... Может быть, только птицам знакомо то слово, Что Христу-птицелюбу на душу ложится, И тогда загорается сердце Христово — И в беззвездной ночи полыхает зарница... И я помню, что мама порой говорила Те слова, что ребенку совсем непонятны, А потом в поднебесьи стыдливо парила, А я маму просил: — Возвращайся обратно...
* * *
Когда бы так заплакать радостно, Чтобы слеза моя запела И, пребывая каплей в радуге, Светилось маленькое тело. Чтобы слеза моя горчайшая Была кому-то исцеленьем, Была кому-то сладкой чашею И долгой муки утоленьем. Когда бы так заплакать бедственно, Чтобы смешались в этом плаче Земные вздохи и небесные, Следы молений и палачеств. Заплакать с тайною надеждою, Что Бог услышит эти звуки — И сыну слабому и грешному Протянет ласковые руки...